— Мне показалась интересной возможность найти контакт с Владимиром посредством строк из его стихов. Это больше нащупывание контакта, нежели сам контакт… хотя я считаю нужен именно повод, чтоб развернулось действие. Таким поводом и являются строки.
Дому Вашему Мир! Взорваться радугой красной,
Донырнуть до нутра матери Терры, которая инкогнита,
Не то метро, а Другое, древнее, с Минотавром и угольщиком-мавром,
Там в шейке матки, шипящей магмы, булькает, варится нутряная водица.
Живородная царица-старица, вечномолода, не исстарится!
— Владимир, расскажи о своих сибирских корнях, из которых ты черпаешь силы… Обмолвившись о семейно-клановых наработках, ты сделал фильм «Городской шаманизм. Варение замка в пиве». Какова их суть, и что за сила в них таится?
Вспоминается анекдот про поручика Ржевского, верблюдов, песок и суть. Или про квадратный корень. Поступает Чапаев в Академию. Математику нужно сдавать. Встречает Петька накануне экзамена любимого комдива, а на том лица нет. Петька: «Что такое?» А Чапаев : «Ух, Петька, отбор жесточайший, выбраковка суровая! Выпало мне завтра при всем честном народе, да партийном руководстве из многочлена извлекать квадратный корень. Смотрит Петька: плачет Чапай. Сам плачет, а шашечку точит.
Ну а теперь, насупившись, подобно пророку, и посерьезнев, сообразно статусу Гуру, само собой, надувая щеки от важности:
СЛАВЯНСКИЙ ДЗЕН или вечернее размышление о сидерическом величии тезоименитого маятника, содержащее в себе интегрально структурированную массу действительно настоящей, конкретно и перманентно рабочей информации, без псевдо-эзотерических замалчиваний, умозренческих спекулятивных наворотов и виртуальных подстав. В каморе кумарит Кикимора. Мокро, Как в скрыне весною. Коптят образа. Хозяин вникает в трактат Фемистокла. Мерцает лучина. В лучистых слезах В печи перетрескиваются полешки. Тьма тянется в Тьмуторакани неспешно. Шуршат тараканы. Мурлычет котейка. На внутренней части бедра молофейка Подсохла уже у Хозяйки. Сквозь сон В гекзаметрах грезится ей Иллион, И Нос с инфлюенцией, шорох бумаги: « В Пальмире вручил Богу душу Акакий. Зевок притворяя усталой рукой, Условился с ним Саваоф про покой». А ходики с гирьками: « Тик, мол, да так!»- Хозяин в сундук прибирает трактат: « Такие Умища гречанки рожали! Сподобился если б старик Патанджали Отсюдова хоть слегонца хлебануть, Задвинул тогда б китаезам за Путь». Окладом поблескивает Дюжий Спас. Моргнул домовой уголечками глаз. Шушукаются сиротливые мыши. Снежинки звенят в тишине еле слышно. Из рукомойника: « Дзин, мол, да Дзен!» Прогуливается Елена вдоль стен, Беседуя с Фемистоклюсом : « Цзинь!»- В лохань. Дон Хуан или Дао де цзин? Лубочной улыбкой расцвел под плюмажем Джон Ди : « От сохи, домоткано-сермяжный, На славу заладился сей Магистерий, Взращен Алый Лев среди плевел и терний». Раздвинув Хозяйке покорные бедра Врата отворяет залупою твердой, Взирают со стен византийские лики С немой укоризной на столп Шива-линги. В лампадке угадывается Авеста. Горячей струей фонтанируют чресла. Всклокоченный Ницше насупился грустно: «Не так, не о том говорил Заратустра!» Но розовощекий пузатый Ганеша Блестит в темноте одобрительно плешью, Хотей похахатывает благодушно, Емеля, Балда и Левша бьют баклуши. Стал-быть, в закромах хоть шаром покати, Хотя, покряхтев, скребануть по сусекам, Глядишь, и надыбаешь мучки: Тольтекам, И доморощенным Сверх-человекам С гомункулюсным Колобком по пути. В сугробе оброс ледянистой коростой, Сложив час назад неподатливый лотос, Хозяин, вперяясь в морозную высь, (Где все Иерархии перееблись), Беседует с Абсолютом за жизнь, По-взрослому, Ченнелинг, это ж непросто Ответы на всяких придурков «запросы», Сидеть и беседовать с Богом в сугробе, В пролете БабА и тибетские Йоги! -Такой, понимаете ли, Славянский Дзен, еп- тыть, когда б не мороз ентот блядский! Пойду к огоньку подымать Кундалини, Хозяйка заждалась, поди, на перине. Бред Пит в Ахиллесовой шкуре не лучше, Чем Гэндальф, пытающийся бить баклуши. А Виктор Пелевин и Экзюпери Уютно воркуют в районе груди, Куэльо, а следом за ним Ричард Бах Облюбовали себе теплый пах. На сидерический пялясь отвес С Сидерским занудствует Теун Марез: Что нонче недешево, мол, обученье, А маятник – Сила. А в Силе – Свеченье. Что толку листать попсоватые книжки, Ждет Киев- Спорт – Клаб. НО!!! ПОДМОЙТЕ ПОДМЫШКИ!!! … А у Хозяина только под утро Оттаяв, распуталась сампурна- мудра. … В каморе Кикимора кормит украдкой Кикиморыченыша краденой манкой. Курлыкает лекарем перед калекой: «Расти, вырастая в Астрало- Питека. Что карма? – Морока, прокорма б урвать. Хоть горсточку манки, и то – БЛАГОДАТЬ!»
Мой дед по матушке, Павел Петрович, будучи в возрасте 12 лет, летом 1928 года, с другими мальчишками, стащив у взрослых 5-ти литровую бутыль самогона, и отведав впервые 100-градусного пойла, пошли испытывать друг друга «на слабО», или «кто мужик, а кто ссыкло». Испытание было жестким, но самогонный кураж поддерживал нарочитую храбрость. В костер положили проржавевший, найденный накануне снаряд. Встали вокруг. Ждали, кто первым струсит. Храбрились. Никто не хотел стать «ссыклом». В костре от жара оглушительно треснула ветка. Все дернулись, но после облегченно рассмеялись: «Пронесло!» Тут то снаряд и взорвался. Деда контузило, осколком отсекло правую руку по локоть. Остальные погибли.
Дело было в Удмуртии, под городишком Сарапулом. Толкового хирурга поблизости не обитало. Потащили к местной бабульке-ворожее. А ей уж и самой помирать срок подошел. Но отказать не сумела. Анфисой Семеновной Кривчуновой прозывалась. Заговоры пошептала, кровь остановила, тряпицами, вымоченными в травяных настоях, культю обмотала. Пашка, было уже на поправку пошел, да снова свалился. Озноб, жар, ломота, виденья, страшные, и не очень, но разговоры вслух с кем-то невидимым, не сказать чтобы очень радовали родителей и знакомых. Остался до поздней осени у Семеновны. Практически все время лежал, отвернувшись к стенке на топчане. Голова, как потом вспоминал, так гудела, что топчан поскрипывал от вибрации в теле. Всякие существа и местности, на земную природу вовсе не похожие, проступали перед глазами, даже если глаза были открыты, на фоне немудрящего быта избенки обрастали призрачной плотью, исчезали, появлялись вновь, сменяя друг друга, как узоры из цветных стеклышек в калейдоскопе. Говорящие на странных, но осмысленных звуках узоры. Какие-то, проявившись, после бесследно исчезали, другие зависали подолгу, словно разглядывая мальчика, и, пытаясь общаться, издавали звуки непривычные, дикие для человеческого уха. От некоторых, глазурованная глиняная чашка, из которой Пашка пил травяной настой, покрылась паутинкой трещинок. Среди появлявшихся сущностей были и похожие на замысловатые загогулины, покрытые гладкими ворсинками. Эти молчали, но пытались своими жгутиками прикоснуться. От них Паша забивался в угол топчана, отмахиваясь разделочной доской, на которой гвоздиком он сумел здоровой рукой накарябать ромбик с крестиком в кружке. Рисунок пришел сам собой, как и внутренняя уверенность в его защитных свойствах. Перевитые глянцевые загогулины, ощупывая пространство комнатенки, словно натыкались на невидимый барьер, появлявшийся в воздухе перед доской в руке Паши. При этом мальчик пришептывал что-то непонятное для себя тогда, но впоследствии распознанное им же, как охранительные заговоры, специальные словесные формулировки, взывающие к Силе предков и отводящие зло. Уже в зрелом возрасте эти заговоры помогли деду выжить на зоне, куда он попал по злобному навету завистников. А тогда, в домике Семеновны, Паша не понимал еще, что руку ему оторвало: прекрасно чувствовал несуществующую кисть, мало того, мог шевелить пальцами, как ему казалось, спрятанными под повязкой. Удивляло только, что рука, вроде, коротковата под бинтами.
Но с наступлением темноты, а электричества в ту пору не водилось в доме ворожеи, Паше казалось, что кисть, будто бы сама освобождается от тряпиц. Мальчику удавалось подтянуть несуществующей рукой чашку с целебным настоем и напиться, а складывая на оторванной руке пальцы, научился управлять перемещениями тех странноватых гуттаперчевых сгустков, пугавших Пашу вначале. И вот, в одну из ночей, мальчик проснулся от звенящей тишины. Ходики на стене остановились. В оторванной руке к несуществующей ладони кто-то прикоснулся. Нежно. Заботливо. Но все существо Паши залила щемящая, сводящая скулы, выжимающая слезы из глаз, тоска расставанья. А потом вся рука до плеча завибрировала, сильная дрожь перекинулась на все тело. Словно едешь в телеге по булыжной мостовой, а булыжник каждый гладкий, большой, словно спелый арбуз. И вот, арбузы начинают лопаться, взрываясь огромными гроздьями, разрывая весь мир на сотни тысяч оттенков запахов, мозаики цветовых переливов, сложнейших звуковых вибраций, состоящих из мириадов мелких, обыденных, но незаметных в повседневном существовании: тараканы шуршат в щелях стен, мыши шевелят бисеринками носиков, принюхиваясь к крошкам меж половицами, соловьи за околицей перекликаются друг с другом мелодичными трелями. Много, невероятно много всего обрушилось, завертев в мозаике водоворотов ощущений. Затем покой, пустота. Теплая, живая. Как всходящая квашня в деревянной кадке. Анфиса Семеновна преставилась в соседней с мальчиком комнате, успев с последним вздохом мысленно потянуться к мальчику через пространство, и, погладив его, оторванную в этом мире, но обретшую колдовскую плоть в ином, нечеловечьем, в мире тонких вибраций, сумела передать Паше перед смертью свой Чародейный Дар. Потому и отошла легко, без мучений, как случается, если Дар никому передать не удалось.
Паша, в бытность свою мальцом, про видения догадался не трындеть, но водилась за ним одна особенность. Стоило кому насмеяться, или чем обидеть калечного, долго потом заснуть не мог, словно щекочет кто, или в глазах начинает мельтешить какая-то абракадабра жутковатая и непонятной тревогой изводящая каждое мгновенье, пока обидчик не догадывался прощенья слезно просить. Еще Паша умел хворь да недуги снимать. Сам не навязывался, к нему тайком приходили, слухи о врачевательных способностей друг другу шепотом передавали. Время было такое. Раскулачивания, показательная рубка икон. Громкие процессы над «мракобесами». Паша исцелял оригинальным способом. Садил болезного на табуретку спиной к себе, просил, чтоб тот за спиной зеркало держал, амальгамой к себе, а слепой стороной к Паше, при этом охал и жаловался, да не на власть или жизнь, а на свой недуг. Вот недужный зеркало к спине прижимает, охает да жалобиться. А Паша в то время жует цельный разворот газетной бумаги. Время останавливается, часа три или пять все могло происходить. Потом Паша неожиданно сплевывал ком жеваной бумаги на ладонь и со всего маху запускал в зеркало. Комок со смычным хлюпом приставал к стеклу. Затем Павел подходил, и водил над комком культей. Впоследствии все, прошедшие через процедуру исцеления, в один голос утверждали, что чувствовали у себя внутри руку, чутко ощупывающую цепкими костяными пальцами очаг боли, и вытягивающую, либо вырывающую, как сорняк с корнями боль, или не дававшую покоя иглу тоскливой тревожности. Которая втягивалась потом, как в комок тухловатой болотной ряски, в комок до этого влажной, но после извлечения мгновенно засыхающей, газетной бумаги. Дед соскребал комок совком для золы, заворачивал в остатки газеты, и велел сжечь, где никто не ходит. Действовало на всех без исключенья.
Все бы хорошо, да случилась заковыка одна. Проведал секретарь комсомольской ячейки, что вокруг Паши шевеление какое-то происходит анти-атеистическое. Секретарь был мелковат, золотушен, дотошен до любого несоответствия с образцами марксизма-ленинизма и активен до неприличия. Хоть за избавление от недугов дедушке хватало «спасибо», да и в чудом уцелевшую от разора церквушку не захаживал, но слухи про его незримую руку ходили в народе: как Рукой сымает… Ну и приперся секретарь к деду домой. Жубы, мол, болят. Спасу нет. И смотрит, что Павел делать зачнет. Ну а тот все, как всегда: на табурет усаживает, зеркало в руки за спину налаживает, сам газетный разворот жует. Заприметил страж коммунистического мировоззрения, что дед принялся жевать разворот с портретом одного из тогдашних лидеров местечкого парт-аппарата. Пожалобился провокатор на боль несуществующую, а оно и взаправду, заныла десна-то, а как дед комок жеваный швырнул, совсем щеку от проклюнувшегося флюса раздуло. Ладно, думает секретарь, отнесу щас вещ-док куда следовает. Предъявлю, чин-чинарем, надругательство над Светлым Человеком. Притащил в отделение НКВД в кульке жеваный комок. Да на беду секретаря, местечкого вождя за три дня до этого арестовали как врага народа. И с большим вниманием заслушали неразборчивую из-за флюса речь, в которой секретарь пламенно живописал любовь свою к замечательнейшему Человеку, над газетным ликом которого надругался мракобес. От целительской практики дедушки отмахнулись: мелковато, на Заговор не тянет, но взяли на заметку, и сделали внушение. А вот секретаря привлекли. Быстро сознался, в чем просили. И запропал.
А дедушка женился на будущей бабушке моей. Она девка неприступная была, рукам блудодейным отворот давала. Так, может статься, в девках бы и засиделась, коль не Павел. Вроде и нет руки, и поодаль стоит, а будто ветерок теплый в середку груди проскальзывает, крылья за спиной расправляет. Полюбила, стал-быть. Замуж вышла и деток родила.
Деда я живым не застал. А вот Паучочка (так я его призрачную руку воспринимал в детстве), сызмальства заприметил возле себя. Павел Петрович преставился, в Светлый мир отошел, а призрачная рука к тому времени совсем смышленая стала, как собаченок махонький. И за мной до времени присматривать принялась. Несколько раз от смерти спасала. Причем, совсем не похоже это на Руку из «Семейки Адамсов». Как живой солнечный отблеск, управляемый зеркальцем, не похож на Степашку из «Спокойной ночи, малыши». Присутствие существа, готового погладить по голове теплым ветерком, отыскать запропавшую вещь, обидчика щелкнуть по лбу, отыскать на асфальте скомканную десятирублевку. Много хорошего, помимо тайного языка пальцевых замыканий пришло ко мне от Паучка.
В 1961 году Анна Ивановна Калабина, моя бабушка, стала Степанидой Сарапульской. В 1960 году, жарким летом, ее любимый сын Владимир возвратился из армии, пошел с приятелями купаться, нырнул с разбега в речку. Нашли его тело через неделю. Моя тетя и мама, тогда юные девушки, поседели. Дед горько запил. Бабка сошла с ума. Все время убегала на могилку к сыну. Не давалась, когда ее пытались увести домой. Зимой чуть не замерзла, уличив морозной ночью момент и вновь убежав к любимому сыночку по снегу за город в ночной рубашке и босиком. Хватились ее под утро. Она сидела возле надгробия за чугунной оградкой. Тихо улыбалась. Только чуть-чуть обморозила ступни. Сказала, что Вовка пришел к ней, обнял за плечи, поцеловал в макушку, попросил не держать его больше здесь, в человечьем мире, тоскою цепкой, материнской: улетать ему надо. Превратился в огромного, величиной с гуся, снегиря с ало пылающей грудкой и синим брюшком, защебетал на прощанье что-то ласковое, и вспорхнув в морозный воздух, нырнул в розовато-золотистый круглый проем зари. Никто не поверил бабушке. Поплакали, жалея несчастную, лишившуюся рассудка от большего горя женщину. Да вот что интересно. К бабушке полностью вернулась способность к нормальному общению с окружающими. Но не только. Рядом с ней было очень тепло и на душе радостно. Она могла рассказать человеку многое, ему неизвестное, но, то, что он хотел разузнать. Как сказал бы современный экстрасенс, открылся канал восприятия энерго-информационного следа событийной матрицы. Исцеляла недуг, обнимая болящего за плечи, как когда-то обнял ее сынок на прощанье, напевая что-то очень древнее, вроде колыбельных на старо-русском, а то и вовсе на диковинном, ритмичном, наподобие ударов в огромный медный гонг, языке.
Однажды записали ее, жадные до деревенского фолька студенты-этнографы. Дали послушать языковеду-профессору. Оказалось, санскрит, причем варварский, арийский, древнейшие корни, до смешения арийских кочевых племен с исконно-индусским, дравидическим населением. Не общеизвестные в настоящее время гаятри-мантры, а отголоски Рыжего Рудры, белокожего бога ураганов и ревущей бури. Слава о бабушке начла беспокоить власть предержащих. Несколько раз припугнули. Потом посадили на полгода за «диссиденство». Выпустили. Перестала бабка принимать. А вскорости и дед помер. Дом с хозяйством продали и перебрались Новосибирск в 1975. Родился я в Сарапуле, вырос и сам стал отцом на Сибирской земле.
Корни в Сибирскую землю проросли у меня так. Мать родила меня в 37, от женатого мужчины. После моего зачатия больше с ним не общалась. Мне на расспросы мои отвечали, что отца у меня не было, а есть только три мамы: тетя Лариса, мама-Люда и бабуся. Лет до 13 я им свято верил. А потом сомнение взяло. Да и приятели разъяснили, что дети рождаются от «ебли», а не от духа святого. Порасспросив с «пристастием», убедился, что так, действительно и есть. Я тогда впервые летом из гнезда пробовал вырваться, поехав в спортивно-трудовой лагерь. И в ночь перед отъездом мать, «чтоб ребята, если спрашивать начнут, не издевались», рассказала, кто мой отец. Но доверять я родным перестал полностью. О бабушкиных «россказнях» очень постарался на долгий срок позабыть. Стать самостоятельным. Получалось из рук вон плохо. Удушающая любовь трех несчастных женщин, во мне пытавшихся отыскать и отца, и брата, и сына, единственного продолжателя Рода, и наследника ведовского знания, и мужа-заступника. Очень давило, сминая грудь и горло. Бронхиальная астма, травма позвоночника в грудном отделе, фурункулярная ангина при каждом мало-мальском охлаждении, геморрой.
Не даваясь бабусе, пошел в больничку. Прописали ультразвук. Пришел в процедурную. Тетенька врач сказала, чтоб пластинку прижимал под горло, прибор не трогал, процедура закончится, зайдет, сама отключит. Процедура – минут пятнадцать. А меня усидчивым да беспрекословным к указаниям старших, тетечки родные воспитывали. Забыла про меня тетя-врач, прибор работал с 15.00 до 19.30. Уборщица выключила, да домой отправила. Мать переполошилась. Врачи руками разводят. Извините за халатность. Строгий ей выговор. А мальчик. А был ли мальчик? Был — не был. Не помрет, будем надеяться. Ну, облысеет малость, или там голова поболит. Очень все болело. Словно не тело, а ржавая консервная банка, набитая острыми, карябавшими нутро шурупами. Глаза выдавливало из орбит давление. В школу не ходил. Не понимал ничего толком.
Стояла ранняя, прозрачная осень, бабье лето. Жилье у нас было на «пролетарских выселках» в спальном районе на краю города. За домом практически сразу начинался пустырь с озером в карьере, горящими торфяными языками в болотистой почве. Уходил туда, бродил часами. Сопровождал меня, вдруг возвратившийся Паучок. Он со времени моего поступления в школу исчез, а я и забыл, что был он у меня в далеком детстве. Представлялось всяко-разное, модные на то время видеосалоны с фильмами про «Чужих», отдыхают. И однажды, вдруг выпорхнул из-под ног беркут, хлопая крыльями, завис перед лицом, на мгновенье его яростные желтые глаза горели напротив моих, тусклых и запавших глубоко в череп. Птица пронзительно закричала, и я ей ответил так же пронзительно. Беркут чиркнул кривыми острыми когтями мне по щекам и стремительно взвился в небо. По щекам струилась кровь, а в голове легчало. За штанину кто-то теребил. Паучок. Он тянул меня в заросли вымахавшего за лето под 2 метра репейника. Я забрел в засыхающие шуршащие заросли. И вспомнил далекий эпизод из детства.
Мне было 3 года. Мы отдыхали на базе отдыха «Импульс», рядом с сибирской деревенькой Девкино. Я перекупался и у меня поднялась температура под 40. Местный врач с уколами, бабуся с заговорами помочь не могли. Среди родных и их знакомых возле кроватки я видел двух женщин, то полупрозрачных, то, словно изображение в черно-белом телевизоре «Горизонт» делалось вдруг искристым и цветным. Одна, пышущая здоровьем дородна баба в цветастом ситцевом платье, в пестрой косынке, с ситом в руках, о бок которого она постоянно похлопывала, и из донышка постоянно сыпались белесые лучащиеся мучнистые нити, на кончиках каждой из них вспыхивал переливающийся светлячок. Другая тетечка очень пугала. В белом докторском халате, с огромными пронзительно стальными глазами на точеном лице «Снежной Королевы». В руке у нее были медицинские ножницы с криво загибающимися краями. Она перерезала ловкими «хирургическими» движеньями паутинки, колеблющиеся под ситом, светлячки вспыхивали при этом ярче, затем становились угольно-черными точками и исчезали. Им на смену тотчас же прилетали новые, на своих мерцающих паутинках. Тетеньки заспорили по поводу одной паутинки. В сверкающей капельке на ее конце я с удивлением и каким-то благоговейным восторгам увидел мультик про себя, быстрый-быстрый, но сразу узнаваемый своими событиями, и отдающийся в памяти тела. Меня начала бить крупная дрожь, переполошившая родных. «Рано еще ему», — говорила раскатисто цветастая тетка. «Пора, погулял и будет», — немного печально, и, вместе с тем, ласково и заботливо отвечала «медсестра». Но тут Марфа, это которая в цветастом платье, толкнула МаАру (имена тетечек сами собой появились в сознании) в мед-халате мясистым тазом в аристократически стройное бедро, МаАра на секунду выронила ножницы, они, тоненько звякнув, упали на пол. Кто-то ножницы уронил, — прошептала вымученно мама. Бабуся, молча, деловито подобрала медицинские ножницы, припрятав в карман. У МаАры тут же появились новые. Она, печально улыбаясь, нараспев, произнесла: «Ну и курва ты, Марфа, все тебе деток жизнью пытать!» – «От курвы слышу», — весело огрызнулась Марфа.
А я очнулся только в предбаннике. Меня, укутав в одеяло, отнесли в Девкино к бабе Паше и деду Сергею. Помню, как спешно натопили баньку. Дед Сергей играл на ложках, пьяно приплясывая. Хотя пахло от него свежей скошенной травой, а не перегаром. А бабка Паша, обмазав меня остро пахнущим медом, осыпала овсом и пустила на меня, придерживая руками молоденького петушка, принявшегося склевывать овес. Затем головка петушка с розоватым тугим гребнем и глуповато-добрыми глазками исчезла, сменившись, как мне тогда показалось, фонтанирующим теплым шлангом от душа, причем вода почему-то была красной. Это дед Сергей, уже отложив ложки и вооружившись острым тесаком, улучив момент, молниеносно отсек голову петушку. А затем я провалился в черную пульсирующую темноту и помчался куда-то, как по горке, длинной-длинной, со всего маху скатился на спину огромного, как бык, Петуха, с рубиновым гребнем. И Он понес меня с невероятной скоростью, сначала отталкиваясь от каменистой почвы мощными, как у страуса ногами, затем, хлопая коричневатыми с рыжими просверками крыльями, поднялся в воздух, обжигающе-ледяной. Мы добрались до огромного ствола, вершиной теряющегося в облаках. Я понял, что стал муравьем и ползу по стеблю громадного, космического Репейника, а гроздья созревших, и рядом, мягких, дозревающих, круглых шариков с крючочками – это целые миры, существующие по странным, свойственным им, законам.
Потом была угольная пустота, и в центре ее – Яйцо. Не золотое, Живое бормотал я, повторяя эту фразу снова и снова. Сам я напоминал шарик от пинг-понга, откатившегося в кусты. Чувствовал, что меня ищут, и вот-вот найдут, чтобы опять втянуть в сумасшедшую круговерть. Яйцо, оранжевато-сероватое, в охристых пятнышках, пульсируя, сумела этой пульсацией передать, что я Нужен. Не только и не столько родным. Я могу Помочь, а как, узнаю позже. И потом яйцо стало наплывать, наплывать, я провалился сквозь рябь скорлупы, жемчужное свечение белка, в сердцевинку желтка, и понял, что я лежу на руках у мамы, и мне щекочет нос солнечный лучик. Мы были на улице, под березой, на краю Девкино. Я чихнул и рассмеялся. Мать вздрогнула и от облегченья, что я жив, и вроде здоров, рассмеялась тоже.
Бывает грань, когда новый сон еще не начался, а окружающий мир уже заволокло туманом дремы. В этот миг мне иногда удается взвесить на ладони сознания клубки уже увиденных, но в дневной жизни позабытых сновидений, и, нащупав путеводную ниточку вспомнившихся событий, отправиться в нужный сон, достраивая его новыми событиями сновидческой жизни. Когда я стоял с царапинами на щеках, а Паучок рылся среди осенних репейников, я так ясно вспомнил эпизод с жертвоприношением петушка, откупом от МаАры – Смерти, что вновь чихнул и рассмеялся, как тогда, на руках у мамы. Затем, присев на корточки, вместе с паучком, сдирая себе ногти до мяса о каменистую почву, среди корней репейников вырыл ямку, глубиной в пол-метра. И первый раз в своей жизни встал на голову. Причем, плечами я упирался о верхний слой почвы, головой полностью ушел в ямку, так что выступы корней продавливали сквозь волосы череп. Ничего тогда не зная о рефлексотерапии, я интуитивно чувствовал, что корни давят «куда надо». Стоял я около часа, и вдруг почуял женские, как мне показалось, шаги. Вроде, девочка моего возраста подошла. И начала по имени звать с собой. Причем голос знакомый, так что мурашки волнами по всему телу: мед-сестричка, правда, сейчас в облике девочки. Стою, а она ножками топает, зовет настойчивей. От топанья земля с краев ямки стала осыпаться, забиваясь в нос и глаза. Першит в носу, чувствую, если упаду – не жилец. А жить что-то вдруг сильно захотелось. Спасибо Паучку, юркнул в ямку, ноздри костистым суставчатым брюшком прикрыл. Ушла девочка. И вдалеке, слышу, трамвай по рельсам громыхает. У нас рядом с котлованом, метрах в 500, кольцо трамвайное. Чувствую, из тела, словно ржавчина посыпалась, чешется все, как от комариных укусов, и сквозь места, куда корни давят, в землю жестяными волокнистыми ручейками вбуравливается. Часть ручейков озеро втянуло, они сразу на дно осели, часть трамвайные провода, а часть, далеко, километров за 10 кинулось. Там у нас кладбище «Клещиха» расположено. В оградки металлические, да в надгробия, старые, совковые в виде вытянутых пирамидок со звездочками ржавыми в навершиях, ушло. А я на бок повалился. Голову из ямки достаю, а солнышко садится уже. Смотрю, Паучок прощается, вроде, лапки горсточкой собрал, оттолкнулся от земли, подернулся дымкой. Смотрю, на его месте – корень репейника, из земли вывороченный, в пятнах моей крови от содранных ногтей и ободранной кожи головы. Полегчало мне сильно, волосы выпадать перестали. Правда, на лице до недавнего времени расти не хотели. Через неделю, в школьной библиотеке попался мне номер «Наука и Религия» с рисунками и описанием пользы от трех асан: кобры, лотоса и стойки на лопатках. И еще – материал про скандинавские Руны. Ближе к зиме появилась книжка «Ричард Хитлмен. Йога. Путь физического совершенства». По ней начал заниматься. Регулярно и настойчиво. Так я «пророс сибирскими корнями».
В моем фильме «Городской шаманизм. Варение замка в пиве» я в режиме реального времени провожу колдовской обряд, цель которого заключается в привлечении в свою жизнь благословления умерших предков. Чтоб дела ладились, а беды обходили. Там же я провожу толкование происходящей Мистерии в духе юнгианских архетипов. Тем самым, я присутствую одновременно в двух ипостасях: жреца, в качестве атрибутов используя бытовые предметы, проявляя их колдовскую подоплеку, и интерпретатора, толкующего ведовство на современном языке глубинной психологии. Пошаговые элементы представляемого Действа являются воплощением энерго-информационного потенциала духовной составляющей Вселенского Разума, выраженного в материализованном виде посредством взаимодействия произносимой магической формулы, действия, трансформирующего знакомый бытовой предмет в новое качество Артефакта – символа и создание овеществленного атрибута Вселенского разума, для привлечения в материальный мир нужных, определенным образом структурированных вибраций. В этом случае – ключа к резервным состояниям сознания и умению актуализировать обширный опыт предков, запечатленный в генотипе, или, говоря языком колдовства, Слышать голос крови.